После вынесения приговора Пиксон пошел к дяде Мише в камеру. В тюрьме дядя Миша вел себя прекрасно: шутил, пел, голос у него было хороший, как у всех Рахленков. И вот латыш Пиксон, председатель трибунала, приходит к нему и спрашивает:
– Скажи, Рахленко, чего ты хочешь?
– У меня есть кое-какие долги, – отвечает дядя Миша, – сапожнику, портному, другим, хотел бы с ними рассчитаться.
Это была правда, дядя Миша был щеголь, шил у лучших портных и сапожников и лошадей своих содержал, как никто.
– Три дня тебе хватит? – спрашивает Пиксон.
– Мне одного дня хватит.
– Хорошо, я дам тебе лошадь, поезжай расплатись, не хватит дня, вернешься через три.
И вот Миша едет к себе на квартиру, там его ждет дедушка, они вместе едут по Чернигову, объезжают всех, кому дядя Миша должен, со всеми он расплатился, и дедушка ему говорит:
– Тут у одного моего знакомого стоят наготове лошади. Я дам тебе денег – уезжай. Раз Пиксон тебя выпустил, то именно это он и имел в виду.
– Нет, – отвечает дядя Миша, – этого я не сделаю. Я поверил людям, а они меня подвели. Но я никого подводить не буду.
Попрощался с дедушкой и вернулся в тюрьму.
Через два дня пришла телеграмма от Петровского, председателя ВУЦИК: отменить расстрел. Дядю Мишу помиловали, но разжаловали в рядовые, и он погиб при ликвидации какой-то банды.
Многие не поверили в это – смерть такого человека должна быть слишком очевидной, чтобы в нее поверили, он так часто рискует своей жизнью, что людям кажется: смерть его не берет. Ходили слухи, будто видели его в Крыму, во Владивостоке, говорили, что его отправили в Китай, советником в революционную армию Гоминдана.
В эти слухи я не верю. Дядя Миша, конечно, погиб. Он не был ловким человеком, он был простодушен, как и то время, в которое жил.
Во время гражданской войны дом для меня отошел на второй план, я жил не домом, а улицей, околачивался на станции, у воинских эшелонов, возле солдат и матросов, и это заслоняло то малое, что происходило в нашей семье. И мне тогда, может, неосознанно, было обидно, что мой отец не находит себе места в этом мире, среди людей, обвешанных пулеметными лентами, скачущих на конях и размахивающих шашками. Даже Хаим Ягудин, взбалмошный старик, и тот являлся на занятие отрядов самообороны и, точно какой-нибудь генерал, делал смотр, командовал: «На-пра-во!», «На-ле-во!», «Крру-гом!», – и его команды выполняли, как там ни говори, старый солдат, заслуженный унтер-офицер, с рыжими фельдфебельскими усами, седым бобриком и бритой красной физиономией. Но когда он попытался ударить парня палкой за то, что тот не так быстро выполнил его команду, ему этого не позволили: не царское время, солдат бить не положено. Это я к тому говорю, что все, даже никчемный старик Хаим Ягудин, находили свое место в новом мире, а мой отец оставался тем, кем был: домашний человек, неустроенный, без профессии, без настоящего дела, обремененный пятью детьми. Да, да, пять человек! В сравнительно тихое для нас время первой мировой войны мама не родила ни одного ребенка, все думали, на нас трех, на Леве, мне и Ефиме, все кончено; и вот в семнадцатом – Люба, ровесница Октября, в девятнадцатом – Генрих, еще двое, а с нами тремя – пятеро. И с такой капеллой отцу уже никуда не подняться, да и капелла никуда не собирается: началась новая жизнь, со старым режимом покончено, все равны, все советские люди, и о какой Швейцарии может идти речь, мы у себя на родине.
Но, что бы ни писал отец в Швейцарию, там понимали, что дела его швах, и по-прежнему звали приехать, тем более, что отец сохранил швейцарский паспорт, выехать можно было, но опять же мать об этом слышать не хотела. За кого там ее будут держать?! Будут из милости кормить ее и ее детей! Такого унижения она не допустит! Одно дело – бедствовать у себя на родине, другое – быть нищей рядом с богатыми родственниками. Не знаю, был ли согласен с этим отец, но он примирился со своей участью, где-то служил, толку от этого было мало, паек был ничтожный, выдавался нерегулярно, а иногда и вовсе не выдавался. К тому времени отец хорошо говорил по-русски, читал, писал, много читал, грамотно писал. Он был не без способностей, порядочный человек, но в своем учреждении, как вы понимаете, был не на самой высокой должности, перепись!» вал бумаги, что-то приносил домой; хорошо, если паек, хуже, когда дензнаки, на которые ничего не купишь.
Но вот наступил нэп, и началась жестокая конкуренция между частником и государством, как тогда говорили: «Кто – кого?» – государство одолеет частника или частник государство? И если государство хочет одолеть частника, его товар должен быть дешевле и лучше. А что значит дешевле? Это значит сократить аппарат, убрать лишних людей, ведь у частника лишних людей не бывает, он из себя, из своей семьи, из рабочих выжимает все. И вместе с нэпом провели грандиозное сокращение штатов, ликвидировали ненужные учреждения, не побоялись даже безработицы, хотя многие и очутились не у дел и говорили: «За что боролись?»
Мой отец тоже остался без работы. И встала проблема – чем заняться? Как заработать на хлеб насущный? Правда, как раз к тому времени я, вслед за Левой, уже работал, и все равно – отец, мужчина, как говорится, в самом соку, не может прокормить семью, а в семье он сам-седьмой.
Кончилось тем, что отец выправил патент и снова стал кустарем-сапожником. Не сладко, но он не унывал, его выручал юмор, довольно редкое качество в немце. Может быть, он приобрел его, живя с моей матерью; ужиться с ней можно было, только обладая большим чувством юмора, в юморе была защита, было спасение.